Valmar ADAMS
VENE KIRJANDUS MU ARM
Eesti Raamat. Tallinn, 1977
УТОПИЯ ИГОРЯ СЕВЕРЯНИНА
Поэма Игоря Северянина «Солнечный дикарь» (Текст поэмы опубликован в сб.: Уч. зап. ТГУ, вып. 184. Тарту, 1964. е. 244—252 с коммент. В. Адамса) обращает на себя внимание историка русской литературы прежде всего необычным для этого автора замыслом. Мы знаем Северянина как самовлюбленного лирика, не разбирающегося в общественных проблемах, как искусного версификатора, сумевшего вложить в свои субъективистские «поэзы» большую напевность и лёгкость. Даже его стихотворные романы, созданные в 20-е и 30-е годы, носят автобиографический и, так сказать, амурный характер, не затрагивая общественных проблем. Поэтому всем знающим Северянина покажется странной и неожиданной сделанная им попытка обратиться к объективному повествованию, к эпичности, к жанру утопии (сам он назвал свою поэму «утопической эпопеей»). В десяти главах этой поэмы можно проследить выдвижение (хотя и в весьма незрелой, наивной форме) некоторых социальных проблем, элементы критики буржуазного мира и попытку нарисовать идеальный общественный строй. Уровень «философии» Северянина таков, что с ней серьёзно полемизировать не приходится, но антивоенный пафос поэмы, при всей наивности, имел все же прогрессивную направленность, а попытка усвоения демократической терминологии и круга представлений, которые условно можно назвать рецепцией руссоизма, — оправдывает интерес историка литературы к этому необычайному детищу северянинской музы.
Демократические идеи в поэме проявляются прежде всего в теме Человека. Само слово «человек», по традиции, восходящей в XX веке к М. Горькому, пишется с заглавной буквы. Этот — настоящий — человек воспевается, ставится на пьедестал как существо мудрое (у него «мысль и речь сильна») и доброе (его «сердце откликается на вздохи»). Именно такому человеку должна соответствовать та прекрасная жизнь, о которой Северянин мечтает в своей «утопической эпопее».
Но прежде чем перейти к рассмотрению «утопии», необходимо оговориться, что Северянин далеко не всех людей считает добрыми. Он склоняется к мысли, что «людей есть две породы», и в поэме говорит главным образом о «человеке-звере». Тут мы имеем дело, вероятно, с традицией, идущей от натуралистических романов Эмиля Золя (E.Zola. La bete humaine. Русский перевод — «Человек-зверь» <Киев, Изд. Б.К.Фукса.1903> имелся в библиотеке Северянина.) и воспринятой Северяниным (говоря в биографическом плане) через творчество Ги де Мопассана. В библиотеке Северянина имелся и экземпляр путевых записок Мопассана с предисловием Л.Н.Толстого (Г. де Мопассан. На воде. М., «Посредник», 1894). Этой любимой им книге он посвятил сонет «Мопассан. 2» (в сборнике сонетов о писателях и композиторах «Медальоны»), в котором говорится:
Все, что на паруснике «Bel-ami»
Продумал он о людях — непреложно:
Людьми не возмущаться невозможно.
Кто знал зверей, зовущихся людьми.
(Игорь Северянин. Медальоны. Сонеты а вариации о поэтах, писателях и композиторах. Изд. автора. Белград, 1934, с. 57. Этот сборник является ценнейшим источником для изучения эрудиции Северянина и его литературных симпатий и антипатий.)
Впрочем, если бы мы не имели конкретных сведений о библиотеке и круге чтения поэта, мы могли бы и a priori сослаться на рецепцию дарвинизма и натурализма в России как на источник получившей хождение в кругах буржуазной интеллигенции концепции о звериной природе человека. Социальный дарвинизм и натурализм, рассматривающие человеческое общество по аналогии с жизнью животных («зверей»), уже в конце XIX века хлынули в западноевропейские литературы, а после революции 1905 года – и в русскую, приобретая порой аксиоматический характер. В результате их смешения с демократическими идеями в литературу проникает своеобразный «биологический демократизм». Под воздействием последнего явно находится и разбираемая утопия Северянина.
Точно так же положительная часть утопии является результатом рецепции позднего руссоизма, опять-таки воспринятого через литературные каналы. Черты утопического общества в поэме Северянина — типичный руссоизм, но руссоизм, воспринятый не из первоисточника, а из литературы первой четверти XX века. Эта поздняя рецепция идей Руссо отличалась малопродуктивным, а у Северянина — и эпигонским характером. Она не только не внесла ничего нового в развитие идей великого женевца, но и, теряя свойства философской системы, раздробилась на отдельные, не связуемые в целое элементы. Подобный эпигонский «руссоизм» характеризует, в первую очередь, концепцию северянннской утопии. Идеальное общество должно быть обществом миролюбивых людей, близких к природе:
… люди прекратят вражду и ссоры,
И будут над рекою строить дом
С окном на безмятежные просторы.
В идеальном обществе Северянина не будет ненужной механической культуры (даже города, эти «гнойники ненужной им культуры», «люди поразрушат!»). Не будет вообще ничего усложнённого. Идеальный мир — мир простоты, мир ремесленника и крестьянина:
Да здравствует кузнец и рыболов,
Столяр и ты. кормилец-хлебопашец!
Да здравствует словарь простейших слов.
Последний стих может, на первый взгляд, удивить читателей, знающих о Северянине только по вдоволь обыгранным критикой «ананасам в шампанском» и тому подобным «грехам молодости». Но только на первый взгляд. Ненависть ко всему сложному, трудному, требующему умственных усилий характерна для Северянина, могущего эпатировать своими неологизмами только школяров-начётчиков. Северянин примитивен и любит примитив во всем, даже в своём версификаторском искусстве. Он неодобрительно отзывался о новаторах в поэзии (см. например, отрицательные оценки, данные им творчеству Б.Пастернака и М. Цветаевой («Медальоны», с. 77 и 96), выдавая свой консерватизм за какой-то высший культ простоты. Так в предисловии к роману «Колокола собора чувств» он провозглашает:
И после Белого и Блока,
Когда стал стих сложней, чем танк,
Влюблённый в простоту глубоко,
Я простотой иду va banque!5
(Игорь Северянин. Колокола собора чувств. Автобиографический роман в 3-х ч. Юрьев-Тарту, Изд. Вадим Бергман, 1925, с. 6.)
Вспомним также, что уже в «Эпилоге» к «Громокипящему кубку» (1913) сказано:
Душа влечётся в примитив (с. 126).
Эпигонская рецепция позднего руссоизма в его характерной для русской литературы после 1905 года форме присуща всей рассматриваемой поэме. Но для самого Северянина (учитывая его наивно-выпяченный эгоцентризм < В. Шершеневич называл его «Эго Лотаревым»>) движение даже к такому демократизму было шагом вперёд по сравнению с ярым индивидуализмом и солипсизмом его раннего творчества («Кроме звёзд и Миррэлии/Ничего в мире нет» < Игорь Северянин. «Сгѐmе des Violettcs». Tartu, MCMXIX, с. 55, и: «Миррэлия», 1922>).
С позиций идеала простого, отождествляемого с «природным» («предпочтенье отдаю простому — природному»), обличаются такие черты «культуры», как, например, наука. Нападки на науку в рамках оппозиции «природа — культура» повторяют ход мыслей самого Руссо и в особенности поход его последователей романтиков против разума и науки, начатый ещё Бернарденом де Сен-Пьером. Как известно, подражатели основоположника учения о «человеке природы» относились к науке более враждебно, чем их вдохновитель. До Северянина вся эта проблематика дошла уже через поздние перепевы такого «руссоизма» в русской литературе начала XX века. Однако и сквозь вульгаризацию учения чувствуется импульс инициатора, но уже варьированный учением позднего Льва Толстого, Толстого-проповедника.
Если от науки (техники, промышленности, городской культуры и т. д.) больше вреда, чем пользы, то она должна быть уничтожена, уверяет Северянин:
Итак, на сломку университет,
Который больше вреден, чем полезен (гл. 5).
Нет надобности прослеживать генезис таких мыслей от самого Руссо через западных романтиков вплоть до их тысячекратных повторений в русской публицистике конца XIX — начала XX века и в статьях позднего Толстого.
Северянину, который «очень много читал» (См.: Автобиографическая справка. — В кн.: Критика о творчестве Игоря Северянина. М., Изд. В. В. Пашуканиса, 1916, с. 5), эти концепции были знакомы, конечно, не из первоисточника, а по творениям любимых им писателей (Мопассана, Куприна, Золя), впоследствии же и по белоэмигрантской прессе, на страницах которой зачастую можно было встретить последышей такого руссоизма, вздыхавших по утёкшей «простоте». Отсюда идёт стремление к «раю — земле с её сиренью», к простой, непроблематичной жизни на лоне природы. Этот идеал вполне соответствовал и личным вкусам Северянина — дачника par excellence, страстного любителя рыбалки и прогулок в эстетически воспринимаемую природу. (Недаром Северянин ответил на вопрос Ф.Раскольникова, является ля он эмигрантом или беженцем, что он «просто дачник» <Игорь Северянин. Визит полпреда. — В таллинской газете «Вести дня», 1939, 1 сент. № 198. >)
Но антитеза «природа — культура» имеет и другую сторону. Если все «естественное» и нормальное — прекрасно, то современная жизнь, как ушедшая от «естества», — ужасна. Все потенциально прекрасное превращено в свою противоположность: простота сменилась ненужной сложностью органов культуры, например, университетов «с их универсальной скукой»; доброта — всемирным ожесточением, человек превратился в «зверя», самоутверждающегося путём постоянной грызни и войн.
Главным объектом обличения в поэме и является война, которую автор искренне и глубоко ненавидит. Именно война — наиболее яркое выражение звериного начала в людях. Разоблачению войны посвящены лучшие строфы поэмы (глава восьмая); эта тема проскальзывает и в других его поздних произведениях (например, в посвящённом Ленину стихотворении 1918 года: «Его бесспорная заслуга /Есть окончание войны») |<Игорь Северянин. Вервэна. Поэзы 1918—19 гг. Тарту, «Одамес», 1920, с. 60.>. При этом Северянин (как это свойственно и всему послетолстовскому «руссоизму» в русской дореволюционной литературе) не дифференцирует людей современного мира на более и менее «естественных» (например — как у Толстого — на крестьян и помещиков). Для Северянина все члены современного общества повинны в возникновении войн, если они не выступают против них активно. На вопрос:
Кто хочет войн — «верхи» или «народ»,
Правители иль граждане державы?
автор отвечает:
Ах, все хотят: ведь раз солдат идёт
Кровь проливать и ищет в бойне славы;
значит, он хочет идти воевать, не хочет — «не идти».
Такая постановка вопроса не лишена смысла и актуальности даже в наше время, после печального опыта, показавшего, что при возникновении мировых войн даже выдающиеся «властители дум», безотчётно поддавались угару шовинизма и внушению «верхов», которые умели
Патриотизмом, как кровавым мясом,
В них раззадорить бешенство страстей
И в массах вызвать гнев к соседним массам.
Конечно, рецепт, даваемый автором на такой случай, наивен, но в принципе правилен:
Правительство, посмевшее войну
Другому объявить, достойно казни,
И граждане, слиянные в волну,
Могли б его не слушать без боязни,
Немедленно его арестовав.
Как явно сумасшедшее правленье …
И уж вполне осмысленно и актуально звучит четверостишие-лозунг:
Все споры разрешает не война,
Как пережиток варварской эпохи,
А человек, чья мысль и речь сильна,
Чьё сердце откликается на вздохи.
Углубляясь в антивоенную тему, Северянин выступает и против идеализации понятия «герой». Героика в его понимании — форма оправдания все того же звериного начала в человеке. К слову «герой» подбирается характерный синоним — сверхчеловек.
Прославляя Человека, Северянин вместе с тем выступает против апологии сверхчеловека:
«Сверх-человеком» значишься теперь
И шлёшь «врагу» ультимативно ноты
И в глупом чванстве строишь ты, сверх-зверь,
Сверх-зверскне, как сам ты, сверх-дредноты (гл. 8).
Такое употребление ницшеанского термина «сверхчеловек» придаёт северянинским инвективам характер обличения предфашистских империалистических форм сознания.
Обличая ставшую «неестественной» жизнь современности, Северянин осуждает и своё собственное прошлое с позиций той же «руссоистски-толстовскои» линии русской литературы. Поэма начинается со своеобразной «исповеди» и отказа от прошлой «греховной» жизни.
Я новью замолить мечтаю старь
Своих грехов, забыть ошибок годы (гл. 1).
В «исповеди» Северянин, в частности, отрекается и от своего раннего творчества, от «грехов», состоящих в том, что он
… пел порок
Десятки лет, и славословил тело (гл. 3).
Теперь, когда поэт «заключил себя в монастыре», он «Сжёг Любви испытанный корабль /И флаг Успеха разорвал на части», «порокам цепь сковал» и «смял романа начатые главы». Такой поворот мотивируется не очень вразумительно в духе раннего Блока: все это сделано «во имя Той, Кто восприяла плоть». В другом месте поэмы кающийся в «чужой лесной озёрной деревушке» герой солидаризируется с теми писателями «руссоистской» тональности, которые считают единственно приемлемой этику аскетизма, отказ от «земных» наслаждений (поздний Толстой и др.), от «любви земной». Все это Северянин завершает — как бы продолжая идеи «Крейцеровой сонаты» — странной тирадой о гуманности отказа от деторождения:
Законодатели! Пасть, как дракон,
Раскрывшие в среде своей звериной!
О, если б учредили вы закон,
Рождаемость судима гильотиной.
Впрочем, борьбу против «зверской» любви следует вести, считает он, не путём монашеского воздержания, а путём аборта:
Плод вытравить — закон, который стал
Необходим при общем беззаконьи!..
Несмотря на столь натуралистическое завершение идеалистических размышлений о «земной» любви, нам представляется весьма вероятным, что идеал аскетического преодоления любви идёт здесь от стихов раннего Блока, которые Северянин любил читать (впрочем, воспринимая их вне всякого мистического подтекста, а чаще всего как простую игру звуков и образов):
Отрекись от любимых творений,
От людей и общений в миру.
Отрекись от мирских вожделений,
Думай день и молись ввечеру.
(А. Блок. Собр. соч. в 8-ми тт., т. I. М.-Л., ГИХЛ, 1960, с. 64.)
В этой строфе из «Ante lucem» мы видим все элементы «исповедной» части северянинской поэмы. Ход мыслей у Северянина носит всегда эпигонский характер, и если он восклицает:
И лавой мысли весь мой кабинет
Клокочет, как, дымящаяся Этна, —
то это у него не более чем фраза.
Но, несмотря на свой эпигонский характер, северянинская инвектива против «земной» любви не лишена порой поэтических блёсток:
Любовь земная! ты — любовь зверей!
Ты зверская любовь, любовь земная!
Что розоватости твоей серей?
Странное для философски мыслящего человека противопоставление «земли» и «природы» идет от церковных традиций, которые Северянин принимал без каких-либо оговорок. оговорок. В этой традиции «земле», «земному» противопоставляется «небесное», понимаемое Северяниным не в плане философско-поэтического обобщения, как у Блока, а в самом обыкновенном духе церковного догматизма. Это понимание было обычным в дореволюционной России. (Ср. в «Толковом словаре живого великорусского языка» В.Даля (1. 678—679): «Земная жизнь, плотская; противопол. духовная, небесная … Земное дело, житейское или мирское, суетное… Не сули царства земного вместо небесного… Как небо от земли…» в т. п.)
Только так следует понимать противопоставление «земли» и «природы» в строфе:
И мысль моя надземна с этих пор:
Земля с её — такой насущной — ложью,
Её детей непреходящий спор
Чужды ушедшему в Природу Божью
(с большой буквы! — В.А.).
Но если отвести это смешение терминов «природы» и обратить внимание на главный ход мыслей в северянинской поэме, то нетрудно увидеть в ней один из вариантов руссоизма. Тут, как у самого Руссо, и антитеза «природа — культура», и мечта об идеальном обществе, вернувшемся ко всему естественному, и представление о человеческом «гении», не нуждающемся в науке, и пафос борьбы против «ложной» культуры. С этого начинал Руссо свою полемику в «Discours sur les sciences et les arts». Культура, по мнению молодого Руссо, является понятием, прямо противоположным понятию «природа», она отвела человека от путей природы — поэтому с ней нужно бороться, отсюда лозунг «Вернёмся к природе», тысячекратно повторенный литераторами всего мира.
Северяниным идеи руссоизма усвоены не только эклектически, но и поверхностно. Он явно не способен на самостоятельное обобщение и дальнейшее развитие философских идей, воспринимая их не как систему, а отрывочно и субъективно-избирательно. Так, уже Руссо требовал возвышения человеческой личности, в частности своего «я», но он старался возвысить не одного себя, а человеческую личность вообще, и даже самовозвеличение у него никогда не принимало таких смехотворно-декларативных форм, как у нашего «эгофутуриста». Поверхностность рецепции руссоизма у Северянина проявляется прежде всего уже в том, что он отказывается от поэтической трансформации эклектически нахватанных им идей в образы, он просто строчит рифмованные декларации немудрёными пятистопными ямбами. И это не только «после Белого и Блока», но и после Маяковского и Пастернака, создавших новый уровень поэтической образности в русской поэзии. Во-вторых, поверхностный эклектизм концепций северянинской поэмы характеризуется тем, что идеи позднего руссоизма усвоены Северяниным некритически. Автор, явно не отдавая себе отчёта в последствиях и без какой-либо логической мотивации, сочетает идеи руссоизма с идеями совершенно иной тональности. Поэтому основные понятия концепции начинают у него двоиться: таково уже упомянутое выше противопоставление «земли» и «надземной» «Природы Божьей». Осуждая «сверхчеловека-воина», Северянин сам претендует на звание «сверхчеловека-поэта»:
А если он, живой, к тому ж поэт,
Он человек порой сверхчеловечий.
И потому, что он сверхчеловек,
Он видит недостатки человека (гл. 3)».
Идеал аскетизма противоречит образу лирического героя как «Солнечного (т. е. исполненного жизни, гедонизма) дикаря» и т. д. и т. п.
Наконец, пафос обличения пороков неожиданно сменяется в «Финале» всепрощением и благословением всему живущему:
Искусство и Наука и Любовь —
Все, все, что я клеймил в своей поэме,
Благословенны на века веков, —
Да будет оправдание над всеми.
Поэма заканчивается самоцитированием имевшего большой успех северянинского стихотворения «Весенний день»:
Весенний день и золот и горяч, —
Виновных нет: все люди в мире правы.
Неспособность последовательно придерживаться какой бы то ни было концепции превращает всю поэму в какое-то необязательное версификационное упражнение, которое в конечном итоге приводит к саморекламе «великого» Северянина. Такая «шизофреничность» в ходе мыслей не только неприятно поражает мыслящего читателя, но и сводит на нет или, по крайней мере, ставит под сомнение все возможные выводы и «рекомендации» автора. Поэма сохраняет какой-то целостный смысл только в том случае, если мы откинем искусственно к ней приклеенный «Финал» и будем рассматривать её как неоконченный фрагмент, к которому автор почему-то впопыхах приделал нелогичный конец.
В таком случае десять глав «Эпопеи» войдут в творческое наследие Игоря Северянина как своеобразное проявление позднего руссоизма, в котором есть отдельные удачные строфы (особенно в развитии антивоенной темы). А в современной ситуации, когда развитие техники обеспечивает не только повышение жизненного-уровня людей, но и фантастический рост военного потенциала разных стран, стоит и более чётким умам, чем был Северянин, призадуматься над выраженной в этих стихах мыслью:
К чему твоих познаний мишура,
Все изобретенья и все открытья,
Когда и завтра будут, как вчера,
Происходить кровавые событья?
1966