1.
Иван Васильевич Игнатьев,
Эгических издатель книг,
Любимец всех моих собратьев,
Большой проказник и шутник,
Лет восемнадцати с немногим,
Имевший домик на Песках,
В один из невских дней убогих
Ко мне ворвался впопыхах:
— «Я только что от Сологуба!»—
Вскричал взволнованный такой
И, жалуясь на схватки зуба,
Затряс подвязанной щекой:
— «Он альманаху футуристов
Даёт поэму строк на триста,
Но под условьем, чтобы Вы
С ним познакомились и лично
Поговорили»… — «Что ж, отлично» —,
Ответил я.— «Я ни совы,
Ни ястреба,— орла тем паче,—
Бояться не привык и, значит,
Иду к нему в ближайший день,
Но только Вы, Иван Васильич,
Пристрожьтесь: часто дребедень
Берете Вы, Господь Вас вылечь,
От недостойных новичков —
Бездарных жалких графоманов,
И симулянтов, и болванов,
Хотящих ваших пятачков
И более чем легкой славы»… —
Перегружать пугаясь главы
Подробностями, я лечу
На грёзовом аэроплане
Вперёд, вперёд, поставив Ване
За упокой души свечу:
Зимою следующей бритвой
Он перерезал горло. Что
Его заставило, никто
Не знает. Грустною молитвой
Собрата память осеня,
Я вдаль стремлюсь; влечёт меня
Уютный мыс воспоминанья,
Где отдохнуть от лет лихих
Среди когда-то дорогих
Людей смогу я, друг мечтанья.
2.
В студёный полдень октября,—
В такой обыденный, но вещий,—
У Сологуба на Разъезжей,
От нетерпения горя
Увидеть стильного эстета,
Я ждал в гостиной. На стене
Лежала женщина в огне
Дождя при солнце. Помню, эта
Картина, вся лучистый зов,
Какую создал Калмаков,
Меня тогда очаровала.
И вдруг, бесшумно, предо мной
Внезапно, как бы из провала,
Возник, весь в сером, небольшой
Проворный старец блёстко-лысый
С седою дымчатой каймой
Волос вкруг головы. Взор рысий
Из-под блистающих очков
Впился в меня. Писатель бритый,
Такой насмешливый и сытый,
Был непохож на старичков
Обыкновенных; разве Тютчев
Слегка припомнился на миг…
Меня смущая и измучив
Осмотром острым, дверь старик
Раскрыл, ведущую из зала
В свой кабинет, и указала
Мне выхоленная рука
На кресло против старика.
3.
Мы сели и, храня молчанье,
Сидели несколько минут.
Затем он стал чинить мне «суд»
И делать резко замечанья
По поводу моих доктрин
Футуристических. Вопросы
Я обответил, как умел,
В дыму крепчайшей папиросы…
Я стал вдруг вдохновенно-смел,—
И засвистали окарины,
Запчёлила виолончель,
Ударил по сознанью хмель,
И трельный рокот соловьиный
Объял всю комнату: то я
Читал, восторг в груди тая,—
Читал поэт перед поэтом!
Смягчая лаской строгий глаз,
Меня он слушал. Мой экстаз
В поэте, чтеньем разогретом,
Святые чувства всколыхнул.
Он улыбнулся, он вздохнул…
И понял я, что было в этом
Так много доброй теплоты
И разволнованной мечты.
В дверях Настасья Николавна,
Его сотрудница и друг,
С улыбкой появилась вдруг…
4.
За чаем мы болтали славно,
Иронизируя над тем
Или иным своим собратом
И критиком, совсем распятым
Гвоздями наших ядных тем…
Так совершился мой восход:
Поэт был очарован мною,—
Он вместе со своей женою
Немало приложил забот,
Чтоб выдвинуть меня из мрака
Безвестности. В разгаре драка
В то время с критикой была
У юноши. Его признанье
Меня — в огонь подлило масл,
Но был огонь уже угасл,
И, несмотря на все старанья
Презренных критиков, взошёл
Я на Поэзии престол!
Недели через две в салоне
Своём дал вечер мне Кузмич.
За ужином сказал он спич
В честь «блещущей на небосклоне
Вновь возникающей звезды»,
И приглашённые светила
Искусства за мои труды
Меня приветствовали мило
И одобрительно. А «Гриф»
Купил «Громокипящий кубок»,
И с ним в горнило новых рубок
И сеч пошёл я, весь порыв.
5.
В те дни ещё со мной по-свински
Не поступал никто, и вот
Уже мы с Сологубом в Минске,
Где вечер Сологуб даёт,
С участием Чеботаревской,
Его жены, и — слава им,
Меня повезшим!— и с моим…
Мы едем с помпой королевской,
Пьём в ресторанах только «мумм»
И производим всюду бум,
Встречаемые молодёжью,
Уставшею по бездорожью
Литературному брести
И ныне нам во славу Божью
Венки решающей плести.
В разгаре вечер. Старый лектор,
Сошедший с кафедры, под плеск
Ладоней, свой смакует блеск
И пьёт хвалы живящий нéктар.
Вдруг в лекторскую голоса
Врываются: под смех и взвизги
Две старших классов гимназистки,
Как стрекоза и с ней оса,—
Летят на Сологуба прямо,
И старшая, смотря упрямо
И пристально в глаза ему,
Твердит: «Люблю Вас,— потому
Вас целовать не знаю срама».
И с этими словами в лоб
Поэта длительно целует.
Жена, конечно, не ревнует:
Ведь дети вроде антилоп:
Невинны и наивны. Эти ж
Ещё так юны. Как же встретишь
Причуды и проказы их,
Как не с улыбкой губ своих?
Поцеловав, смеётся звонко,
И вдруг конфузится она,
И шепчет голосом ребёнка:
«Я Сонечка Амардина»…
6.
— «Вы не завидуете,— спросит
Меня читатель:— что не вас
Поцеловать девица просит,
Взобравшаяся на Парнас?»
Что значит зависть? Вот, во-первых,
Мой вопросительный ответ.
А во-вторых, играть на нервах
Самостоятельно поэт,
Привыкший, знающий секрет
Несравниваемых успехов,
Вам холодно ответит: «Нет».
Бряцая золотом доспехов
Своей одарности, в те дни
Поездки первой по России
Я покорял толпу впервые
И зажигал в сердцах огни.
В тончайшей лекции своей
Про «Дульцинею» и «Альдонсу»
Мне из похвал поэт лил бронзу
И пел меня, как соловей.
«Блистательнейший изо всех
Поэтов, здравствующих ныне»,—
Он называл меня. Успех
Ему обязан мой. О сыне
Заботится ли так отец,
Как обо мне старик, певец
Елисаветы и Маира?
Ему, поэту, и жене
Его я вечно благодарен:
Она всегда лучиста мне,
Он неизменно светозарен.
Признался как-то мне Кузмич,
Что в первые же дни знакомства
Моих стихов победный клич
И их всевластное огромство
В его душе зажгли такой
Ответный блеск, что он тенью
Вокруг квартиры, где с мечтой
Я жил, блуждал, дыша сиренью
Живительной моих стихов.
За это я любить готов
Его восторженность весенью.
7.
Из Минска в Вильно, а оттуда
Чрез Харьков в Катеринослав,
Дурманя головы от гуда
И блеска двух слиянных слав.
Оттуда в пёструю Одессу,
Попутно Пушкина повесу
Невольно вспомнив. Вот и Пост
Великий — время запрещенья
Стихов и песен. Посещенье
«Гамбринуса» и с Сашкой тост
За Куприна. Автомобили
В «Аркадию». И де-Рибас,
Юшкевич, Лоэнгрин и Нилус,
И Щепкин с Фёдоровым. Час
Или неделя? Что случилось
За это время? Сологуб
Придумал нам пока забаву:
Поехать в Крым, а сам в Полтаву,
В страну окороков и круп,
Вишнёвых хуторов и смеха,
Нас в Ялту проводив, уехал
Покушать малоросский борщ
И лекцию прочесть хохлушкам —
Как ты там брови не топорщь!—
Такую чуждую их ушкам,
Привыкшим к шепоту Грицько,
В котором мёд и молоко…
На дряхлом пароходе «Пушкин»,
Лет двадцать шесть тому назад,
В год моего рожденья, тело
Семена Надсона несмело
Привёзшего из Крыма, взгляд
Последний бросив на Одессу,
Мы вышли в море, за завесу
Тумана, кушая цыплят
И запивая их Удельным…
О, не был наш маневр бесцельным:
Кур за детей их не кляня,
Я качку перенёс геройски,—
Недаром капитан «по-свойски»
Бороться с ней учил меня…
Мафусаильчат, весь проржавен
И валчат, с горем пополам
Шёл этот «Пушкин», как Державин
По взбудораженным валам…
8.
С Настасьей Николавной в Ялту,
Заехав в Севастополь, мы,
В разгар Таврической зимы,
Попали к вечеру. Приял ту
Красу я тотчас. От Байдар
Вдоль побережья нас автобус
Извилисто стремил. Мы оба
С восторгом на морской пожар —
Заход светила — любовались.
Когда же Симеиз, отдáлясь
Своею мраморною тьмой,
Исчез, казалось нам, в самой
Пучине моря, мы отдались
Иным красотам, и Мисхор
Привлёк взыскательный мой взор.
В большой гостинице «Россия»,
Где мы остановились, я
Узнал, что многие больные
Живут в ней, и, портье прося
Мне сообщить — не здесь ли тоже
И Мравина, ответа с дрожью
Я ждал, и был его ответ:
«Они живут здесь много лет».
Я к ней вошёл — и мне навстречу —
О, как я боль свою оречу! —
Поднялся… скрюченный скелет.
Улыбкой выблеклой встречая,
Без голоса и без лица,
С печатью близкого конца,
Она мне предложила чая.
Она была в рядах светил,
В неё влюблялись без рассудка,—
И вот туберкулез желудка
Её в руину превратил.
Ужель она была Снегурка,
Татьяна, Джильда и Лакмэ?
Удел людей — удел окурка:
Так все истлеем мы во тьме.
Смотря на солнечное море,
Умолк я грустный у окна…
Она скончалась после вскоре,
И стала вновь собой она:
Искусство вечно выше жизни,
И жрец его — сверхчеловек,
В какие рамки нас ни втисни
И как ни дей из нас калек!..
Мы в Ялте пробыли два дня лишь
И наняли автомобиль
На Симферополь, снегопыль
Вздымив. О, как меня ты жалишь,
Змея воспоминанья! — в край
И олеандров, и магнолий
Меня вдруг повлекло всей волей…
Оттуда мы в Бахчисарай
Проехали, и в Симферополь,—
В татарский город сволочей,—
Вернулись на неделю. Чей
Там облик властвовал? Европа ль?
Иль Азия? Ах, для очей,
Конечно, Запад! Но для духа —
Монголка, и притом старуха…
9.
А там и дорогой Кузмич
Приехал вскоре к нам в Симферо.
Одна забавная афера
Произошла тогда. Не бычь
Свои глаза, быкообразный,
Но добродушный дилетант:
Твой добродетельный талант
Развенчивать мне нет соблазна.
Наоборот: ты очень мил,
Сердечен, мягок, деликатен,
Но и на солнце много пятен,
А ты ведь солнца не затмил!..
Так вот, один купец-богач,
Имевший дом, сестру и маму
И сто одну для сердца даму,
Пёк каждый день, но не калач,
А дюжину стихотворений
И втайне думал, что он гений.
Купец был ультра-модернист
И футурист; вообще был «ультра»,
Приверженец такого культа,
Какому очень шёл бы хлыст…
Он, например, писал: «Сплету
На грудь из женщин ожерелье»,
Чем приводил всегда в веселье
Ему внимавших на лету.
Нелепость образа смешна:
Каким же нужно быть колоссом,
Чтоб женщинам длинноволосым
Дать место на груди? Одна
На нем повиснувшая дева
Его склонила б до земли;
А несколько — кишки из чрева
С успехом выдавить могли…
Томимый жаждой славы, он
Решил истратить сотен восемь,
Чтоб влезть на славы пышный трон,
А потому, придя к нам: — «Просим
К себе на вечер»,— он сказал.
Мы были там. Огромный зал
Был декорирован венками.
Гирлянды вились через стол.
Там ело общество руками,
И всё, как следует… Он шёл
Вокруг стола, завит, во фраке,
Держа в одной руке «Банан»,
В другой же водку. Гость же всякий
Ему протягивал стакан.
Хозяин спрашивал: — Вам водки
Или ликёра — под омар?»
Гость залпом пил ликёр и, в жар
Бросаемый, куском селёдки
Затем закусывал, кряхтя…
А он, безгрешное дитя,
Стремился дальше, и бутылки
Осматривали всем затылки.
10.
Ростов с его живой панелью,
Тысячеликою толпой,
В фонарный час вечеровой
Блуждающей и гимн безделью
Поющей после дня труда,
И Дона мутная вода,
Икра ростовская, и улиц
Нью-Йорковая прямота,—
Весь город миллионоульец,
Где воздух, свет и чистота,
Всё это выпукло и ярко
Запечатлелось навсегда,
И даже толстая кухарка
В «Большой Московской», что тогда
Раз промелькнула в коридоре,
До сей поры видна глазам…
Екатеринодар. А там
Солончаки, унынье, море
Каспийское, верблюд, киргиз,
Баку, Тифлис и, в заключенье,
Декоративный Кутаис,
Где непонятное влеченье
И непредвиденный каприз
Мне помешали до Батума
Добраться с милою четой:
От впечатленья и от шума,
От славы внешне-золотой
Я вдруг устал и,— невзирая
На просьбы дорогих людей
Турнэ закончить, и до края
Кавказа, через пару дней,
Доехать с ними, чтобы вместе
Затем вернуться на Неву,—
Упорно не склонил главу
И пламно бросился… к невесте,
Которую в пути моем
Судьба дала мне. С ней вдвоем
До Петербурга добрались мы.
И понял я тревоги смуть,
Меня толкнувшую на грудь
Моей Гризельды. Эти письма
На мутной желтизне листков,
Сожжённые давно! готов
Я воскресить их для поэмы:
В них столько животворной темы.
Чета писателей меня
На поезд нежно проводила
И продовольствием снабдила
До Петербурга на три дня.
Цветы, конфекты, апельсины —
Мне дали всё,— и на Рион
Пустился я увидеть сон
Любви весенне-соловьиной…
Но прежде чем помчаться дальше
И продолжать со мною путь,
Прошу вас раньше заглянуть
К одной тифлисской генеральше,
Устроившей для нас банкет
И пригласившей сливки знати
Армянской, и послушать кстати,
Что о Тифлисе вам поэт
Расскажет через десять лет.
11.
Над рыже-бурою Курою,
В ложбине меж отлогих гор
Красив вечернею порою
Он, уподобленный герою,
Кавказский город-златовзор.
Иллюминован фонарями,
Разбросанными там и здесь,
Под снежно спящими горами
Он весь звучит, пылает весь.
Его уютные духаны
Выходят окнами к реке,
В которой волны, как шайтаны,
Ревут и пляшут вдалеке.
Порой промчится в челноке
Какой-нибудь грузин усатый
С рыдающей в руках зурной
Иль прокрадётся стороной
По переулкам вороватой
Походкой мародёр ночной.
Гремят бравурные оркестры,
Уныло плачет кяманча.
Все женщины — как бы невесты:
Проходят, взорами бренча,
Вас упоительно милуя.
Всё жаждет песен, поцелуя
И кахетинских терпких вин.
И страсть во взорах альмандин
Зажгла, чье пламя, вспыхнув, хочет
Собою сжечь грузинок очи.
В такую бешеную ночь,
Когда прикованы к ракете
Тифлисцев взоры, на банкете
Собрались мы. Пусть, кто охоч,
Подробностями уснащает
Повествовательный свой рот,
Но я не тот, но я не тот:
Естественно, что угощает,
Кто пригласил к себе народ…
Не в пире дело, а в Тифлисе,
В его красотах и в сердцах
Его красавиц, в их очах
И,— на ушко скажу Фелиссе,—
В его помешанных ночах…
Один из призванных хозяйкой
Армянских богачей-вельмож
Встаёт и, взявши в руки нож,
Стучит и, свой фужер «ямайкой»
Наполнив, держит тамадá —
Речь в честь меня высоким слогом:
Он в ней меня венчает богом,
С небес сошедшим к ним сюда.
О, дни моей непревзойдённой
И несравненной славы! дни
России в гения влюблённой,
Господь вас в мире сохрани!
12.
Курьерский поезд вёрст полсотни
И больше проходивший в час,
Меня на север влёк; бесплотней
И низменнее стал Кавказ.
Я вышел на площадку; вскоре
Две девушки пришли туда.
Одна с мечтой больной во взоре,
Мерцающею, как звезда,
Миниатюрная шатэнка
С бескровным мертвенным лицом,
Смотрела мне в глаза, причём
Я видел: голубела венка
У незнакомки на виске…
И захотелось мне, в тоске,
Обняв ту девушку, заплакать,
Не понимая сам о чём…
Одна из них ушла до мрака.
Темнел час вечера. Плечом
Мне полюбившаяся резко
И так нежданно повела
И вдруг сказала: — «Я была
В Тифлисе на концерте. Блеска
Немало в чтенье Вашем. Я
Вас полюбила».— «Ты моя»,—
Я прошептал. И не устами —
Полузакрытыми глазами
Она ответила: «Твоя»…
Моя Гризельда! Где ты ныне,
Утерянная десять лет?
Я припадаю, как к святыне,
К твоим ногам. Глубокий след
В моей душе твоей душою
Отпечатлен. Как много слез
Я пролил по тебе. Я нёс
Любовь к тебе всегда живою
Дни, месяцы, года. Я сам
Тебя покинул, голосам,
Звучавшим лживостью, подвластный.
Гризельда! Нет тебя, прекрасной!
Со мною нет тебя! Жива ль
Ещё ты, нежная? Мне жаль
Тебя, утонченный ребёнок,
Чей профиль так печально-тонок
И чья болезненная страсть
Тебя толкнула рано пасть…
Ты явь или сон? Ты жизнь иль грёза?
Была ли ты иль не была?
Тебе, былая небылоза,
Собора чувств колокола.
13.
Роман наш длился две недели,
И был поэмой наш роман.
Дни соловьями нам пропели,
Но вот сигнал разлуке дан:
Другая женщина, с которой
Я прижил девочку, в мольбе
К ногам склонилась. О тебе,
Своей грузинке грустновзорой,
Я помнил свято, но она,
Изменой так потрясена
Моей была и так молила
Е` с ребёнком не бросать,
Что я сбежал — и это было!—
В лесную глушь, а там, опять
Опомнясь, звал тебя, страдая,
Но покорил, но превозмог
Свою любовь к тебе: у ног
Моих она, немолодая,
В печали билась головой…
Я прожил лето сам не свой,
Запоем пил, забыл знакомых
И чуть не одичал совсем,—
В тяжёлых пьяных полудрёмах
Все повторял: «Зачем? Зачем?»
Моя Гризельда! ты, белоза!
Ты слышишь вопль и пальцев хруст?
Тебе, былая небылоза,
Колокола собора чувств.