Часть II

1.

Завод картонный тёти Лизы

На Андоге, в глухих лесах,

Таил волшебные сюрпризы

Для горожан, и в голосах

Увиденного мной впервые

Большого леса был призыв

К природе. Сердцем ощутив

Ее, запел я; яровые

Я вскоре стал от озимых

Умело различать; хромых

Собак жалеть, часы на псарне

С борзыми дружно проводя,

По берегам реки бродя,

И всё светлей, всё лучезарней

Вселенная казалась мне.

Бывал я часто на гумне,

Шалил среди весёлой дворни,

И через месяц был не чужд

Её, таких насущных, нужд.

И понял я, что нет позорней

Судьбы бесправного раба,

И втайне ждал, когда труба

Непогрешимого Протеста

Виновных призовёт на суд,

Когда не будет в жизни места

Для тех, кто кровь рабов сосут…

Пока же, в чаяньи свободы,

В природу я вперял свой взгляд,

Смотрел на девьи хороводы,

Кормил доверчивых цыплят.

Где вы теперь, все плимутроки,

Вы, орпингтоны, фавероль?

Вы дали мне свои уроки,

Свою сыграли в жизни роль.

И уж, конечно, дали знаний

Не меньше, чем учителя,

Глаза в лесу бродивших ланей

И реканье коростеля…

Уставши созерцать старушню,

Без ощущений, без идей,

Я часто уходил в конюшню,

Взяв сахара для лошадей.

Меня встречали ржаньем морды:

«Касатка», «Горка» и «Облом»

Со мною были меньше горды,

Чем ты, манерный теткин дом…

2.

Сближала берега плотина.

На правом берегу реки

Темнела фабрики махина,

И воздух резали свистки.

А дом и все жилые стройки

На левой были стороне,

Где повара и судомойки

По вечерам о старине,

Сойдясь, любили погуторить,

Попеть, потанцевать, поспорить

И прогуляться при луне.

Любил забраться я в каретник,

Где гнил заброшенный дормез.

Со мною Гришка-однолетник,

Шалун, повеса из повес,

Сын рыжей скотницы Евгеньи;

И там, средь бричек, тюльбэри,

Мы, стибрив в кладовой варенье,

В пампасы — чорт нас побери! —

Катались с ним, на месте стоя…

Что нам Америка! пустое!

Нас безлошадный экипаж

Вез через горы, через влажь

Морскую. Детство золотое!

О, детство! если бы не грусть

По матери, чьи наизусть

Почти выучивал я письма,

Я был бы счастлив, как Адам

До яблока… Теперь я дам

Гришутке,— как ни торопись мы

Из Аргентины в нашу глушь,

К обеду не поспеем! — куш:

На пряники и мёд полтинник,

А сам — к балкону, дай Бог прыть,

Не слушая, что говорить

Вослед мне будет дрозд-рябинник.

3.

А в это время шла на Суде

Постройка фабрики другой,

Где целый день трудились люди,

Согбенные от нош дугой.

Завод свой тётка продавала:

Он был турбинный, и доход

Не приносил не первый год;

И опасаясь до провала

Всё дело вскоре довести,

И после планов десяти,

Она решила паровую

Построить фабрику в верстах

В семи от прежней, на паях

С отцом, и, славу мировую

Пророка предприятью, в лес

Присудский взоры обратила.

Так, внемля ей, отец мой влез

В невыгодную сделку. Мило

Начало было, но, спустя

Четыре года, все распалось

И тётушка одна осталась,

Об этом, впрочем, не грустя;

В том удивительного мало:

Отец мой был не коммерсант,

В наживе слабо понимала

И тётушка: ведь прейс-курант

Сортов картона — не Жорж Занд!..

На новь! Прощай, завод турбинный

И дюфербреров провода.

И в час закатный, в час рубинный,

Ты, тихой Андоги вода!

4.

От мглы людского пересуда

Приди, со мной повечеряй

В таёжный край, где льётся Суда…

Но стой, ты, знаешь ли, тот край?

Ты, выросший в среде уродской,

В такой типично-городской,

Не хочешь ли в край новгородский

Прийти со всей своей тоской?

Вообрази, воображенья

Лишённый грёз моих стези,

Восторженного выраженья

Причины ты вообрази.

Представь себе, представить даже

Ты не умеющий, в борьбе

Житейской мозгу взяв бандажи

Наркотиков, представь себе

Леса дремучие вёрст на сто,

Снега с корою синей наста,

Прибрежных скатов крутизну

И эту раннюю весну,

Снегурку нашу голубую,

Такую хрупкую, больную,

Всю — целомудрие, всю — грусть…

Пусть я собой не буду, пусть

Я окажусь совсем бездарью,

Коль в строфах не осветозарю

И пламенно не воспою

Весну полярную свою!

5.

Лёд на реке, себя вздымая,

Треща, дрожа и трепеща,

Лишь ждёт сигнального праща:

Идти к морям навстречу мая.

Лёд иззелено — посинел,

Разокнился весь полыньями…

Вот трахнул гром по льду! Конями

Помчались льдины, снежность тел

Своих ледяных тесно сгрудив,

Друг друга на пути дробя,

Свои бока объизумрудив

В лучах светила, и себя

В весеннем солнце растопляя…

И вот пошла река, гуляя

Своей разливною гульбой!

Ты потрясен, Господь с тобой?

Ты не находишь от восторга

Слов, в междометья счастья влив?

О, житель городского торга,

Радио-станции и морга,

Ты видел ли реки разлив,

Когда мореют, водянеют

Все нивы, пажити, луга,

И воды льдяно пламенеют,

Свои теряя берега?

В них отражённые, синеют

Стволы деревьев, а стога,

Телеги, сани и поленья

Среди стволов плывут в оленьи

Трущобы, в дебри; и рога

Прижав к спине, в испуге, лоси

Бегут, спасаясь от воды,

Передыхая на откосе

Мгновенье: тщетные труды!

Вода настигнет всё, и смоет

Оленей, зайцев и лисиц,

И тем, кого гора не скроет,

Пред нею пасть придётся ниц…

6.

С утра до вечера кошовник

По Суде гонится в Шексну.

Цвет лиц алее, чем шиповник,

У девок, славящих весну

Своими песнями лесными,

Недремлющих у потесей,

И Божье раздаётся имя

Над Судой быстроводной всей.

За ними «тихвинки» и баржи

Спешат, стремглав, вперегонки,

И мужички — живые шаржи, —

За поворотами реки,

Извилистой и прихотливой,

Следят, все время начеку,

За скачкой бешено-гульливой

Реки, тревожную тоску

В ней пробуждающей. На гонку

С расплыва налетит баржа,

Утопит на ходу девченку,

Девченкою не дорожа…

И вновь, толпой людей рулима,

Несётся по теченью вниз,

Незримой силою хранима

Возить товары на Тавриз

По Волге через бурный Каспий,

Сама в Олонецкой родясь…

Чем мужичок наш не был распят!

Острог, сивуха, рабство, грязь,

Невежество, труд непосильный —

Чего не испытал мужик…

Но он восстал из тьмы могильной,

Стоический, любвеобильный,—

Он исторически-велик!

7.

Теперь, покончив с ледоходом,

Со сплавом леса и судов,

Построенных для городов

Приволжских, голод «бутербродом

Без масла» скромно утоля,

Я перейду к весне священной,

Крыля душою вдохновенной

К вам, пробуждённые поля.

Дочь Ветра и Зимы, Снегурка, —

Голубожильчатый Ледок —

Присела, кутаясь в платок…

Как солнечных лучей мазурка

Для слуха хрупкого резка!

У белоствольного леска

Березок, сидя на елани,

Она глядит глазами лани,

Как мчится грохотно река.

Пред нею вьются завитушки

Ещё недавно полых вод

Снегурка, сидя на горушке

С фиалками, как на подушке

Лилово-шолковой, поёт.

Она поёт, и еле слышно

Хрусталит трели голосок,

Ей грустно внемлет беловишня,

Цветы роняя на песок.

И белорозые горбуньи,

Невесты — яблони, чей смят

Печально лик, внемля певунье,

Льют сидровый свой аромат.

Весна поёт так ниочёмно,

И в ниочёмности её

Таится нечто, что огромно,

Как всё земное бытие.

Весна поет. Лишь алый кашель

Порой врывается к ней в песнь.

Её напев сердца онашил.

Ах, нашею он сделал веснь!

Алмаз в глазах Весны блистает:

Осолнеченная слеза.

Весна поёт и в песне тает…

И вскоре в воздухе глаза

Одни снегурочкины только

Сияют, ширятся, растут;

И столько нежности в них, столько

Предчувствия твоих минут,

Предсмертье, столько странной страсти,

Неразделённой и больной,

Что разрывается на части

Душа весной перед Весной!..

И чем полней вокруг расцвета

И жизни сила, чем слышней

Шаги спешащего к нам лета,

В горячей роскоши своей,

Тем шире грусть в очах весеньих,

И вскоре поднебесье сплошь

Объято ими: жизни ложь

В весенних кроется мгновеньях:

— Живой! подумай: ты умрёшь!.. —

8.

Череповец, уездный город,

Над Ягорбой расположон,

И в нем, среди косматых бород,

Среди его лохматых жон,

Я прожил три зимы, в Реальном,

Всегда считавшемся опальным

За убиение царя

Воспитанником заведенья,

Учась всему и ничему

(Прошу покорно снисхожденья!..)

Люблю на севере зиму,

Но осень, и весну, и лето

Люблю не меньше. О поре,

О каждой много песен спето.

Приехав в город в сентябре,

Заделался я квартирантом

Учителя, и потекли, —

Как розово их ни стекли! —

Дни серенькие. Лаборантам,

Чиновникам и арестантам

Они знакомы, и про них

Особо нечего сказать мне.

По праздникам ходили к Фатьме,

К гадалке (гривенник всего

Она брала, и оттого

Был сказ ее так примитивен…

Ах, отчего не дал семь гривен

Я ей тогда, и на сто лет

Вперёд открыла бы гадалка

Число мной съеденных котлет!..)

Ещё нас развлекала галка,

Что прыгала среди сорок

На улице, и поросёнок,

На солнце гревшийся, спросонок,

Как новоявленный пророк,

Перед театром лёжа, хрюкал;

Затем я помню, вроде кукол

Туземных барышень; затем,

Просыпливая горсти тем,

Сажусь не в городские санки,

А в наш каретковый возок,

И, сделав ручкой черепанке,

Перекрестясь на образок,

Лечу на сумасшедшей тройке

Лесами хвойными, гуськом,

К заводской молодой постройке

С Алёшей, сверстником-князьком!

9.

Уже проехали Нелазу,

За нею Шулому, и вот,

Поворотив направо сразу,

Тимошка к дому подаёт

Не порожнем, а с седоками…

В сенях встречают нас гурьбой,

С протянутыми к нам руками,

Снимая шубы, девки-бой.

Мы не озябли: греет славно

Тела сибирская доха!

Нам любопытно и забавно

Шнырять по комнатам. Уха

С лимоном, жирная, стерляжья,

Припомидорена остро.

И шейка Санечки лебяжья

Ко мне сгибается хитро.

И прыгает во взорах чортик,

Когда она несёт к столу

Угря, лежащего, как кортик,

Сотэ, ризото, пастилу!

10.

Был повар старший из яхт-клуба,

Из английского был второй.

Они кормили так порой,

Что можно было скушать губы…

Паштет из кур и пряженцы;

И рябчики с душком, с начинкой,

Икрой прослоенной, пластинкой

Филе делящей; варенцы;

Сморчки под яйцами крутыми;

Каштаненные индюки;

Орех под сливами густыми, —

Шедэвры мяса и муки!..

Когда, бывало, к нам на Суду

In corpore, съезжался суд,

В пустую не смотрел посуду:

Все гости пальцы обсосут,

Смакуя кушанья, бывало,

И, уедаясь до отвала,

С почтеньем смотрят на сосуд,

В котором паровую стерлядь

К столу торжественно несут…

Но и мортира ведь ожерлить

Не может большего ядра,

Чем то, каким она бодра…

Так и желудок — как мортира —

Имеет норму для себя…

Сопя носами и трубя,

Судейцы, — с лицами сатира,

Верблюда, кошки и козла, —

Боясь обеденного зла,

Ползут по комнатам на отдых,

Валясь в истоме на кровать,

И начинают горевать

О мене сытых, боле бодрых

Обедах в городе своём,

Которых мы не воспоём…

11.

Но как же проводил я время

В присудской «Сойволе» своей?

Ах, вкладывал я ногу в стремя,

Среди оснеженных полей

Катаясь на гнедом «Спирютке»,

Порой, на паре быстрых лыж,

Под девий хохоток и шутки,—

Поди, поймай меня! шалишь! —

Носился вихрем вдоль околиц;

А то скользил на лёд реки;

Проезжей тройки колоколец

Звучал вдали. На огоньки

Шёл утомлённый богомолец,

И вечеряли старики.

Ходил на фабрику, в контору,

И друг мой, старый кочегар,

Любил мне говорить про пору,

Когда ещё он не был стар.

Среди замусленных рабочих

Имел я множество друзей,

Цигарку покрутить охочих,

Хозяйских подразнить гусей,

Со мною взросло покалякать

О недостатках и нужде,

Бесслёзно кой о чем поплакать

И посмеяться кое-где…

12.

Наш дом громадный, двухэтажный, —

О грусть, глаза мне окропи! —

Был, разбревенчатым, с Колпи

На Суду переплавлен. Важный

И комфортабельный был дом…

О нем, окрест его, легенды

Передавались, но потом,

Во времена его аренды

Одной помещицей, часть их

Перезабылась, часть другую

Теперь, когда страх в сердце стих,

Я вам, пожалуй, отолкую:

В том доме жили семь сестёр.

Они детей своих внебрачных

Бросали на дворе в костёр,

А кости в боровах чердачных

Муравили. По смерти их

Помещик с молодой женою

Там зажил. Призраков ночных

Вопль не давал чете покою:

Рыдали сонмы детских душ,

Супругов вопли те терзали, —

Зарезался в безумьи муж

В белоколонном верхнем зале;

Жена повесилась. Сосед

Помещика, один крестьянин,

Рассказывал жене Татьяне:

— «По вечерам, лишь лунный свет,

Любви и нечисти рассадник,

Дом озаряет, — на крыльцо

Брильянтовый въезжает всадник,

Лунеет мёртвое лицо…» —

13.

И в этом-то трагичном доме,

Где пустовал второй этаж,

Я, призраков невольный страж,

Один жил наверху, где, кроме

Товарищей, что иногда

Со мной в деревню наезжали,

Бездушье полное. Визжали

Во мне все нервы, и, стыда

Не испытав пред чувством страха,

Я взрослых умолял: внизу

Меня оставить, но, грозу

Встречая, шёл наверх, где плаха

Ночного ужаса ждала

Ребёнка: тени из угла

Шарахались, и рукомойник,

Заброшенный на чердаке,

Педалил, каплил: то покойник,

Смывая пятна на руке

Кровавые, стонал… В подушку

Я зарывался с головой,

Боясь со столика взять кружку

С животворящею водой.

О, если б не тоска по маме

И не ночей проклятых жуть,

Я мог бы, согласитесь сами,

С восторгом детство вспомянуть!

Но этот ужас беспрестанный,

Кошмар, наряженный в виссон…

Я видел в детстве сон престранный…

Не правда ли, престранный сон?

14.

Так я лежу в своей кроватке,

Дрожа от ног до головы.

Прекрасны днями наши святки,

А по ночам — одно «увы».

Людской натуры странно свойство:

Я все ночное беспокойство

При первых солнечных лучах

Позабываю. Весь мой страх

Ночной мне кажется нелепым,

И я, бездумно радый дню,

Над дико страшным ночью склепом

Посмеиваюсь и труню.

Взяв верного вассала — Гришку,

Мы превращаемся в «чертей»

И отправляемся вприпрыжку

Пугать и взрослых, и детей.

Нам попадаются по группам

Другие ряженые, нас

Пугая в свой черед, как раз,

И, знаете ли, в этом глупом

Обычае — не мало крас!

Луна. Мороз. И силы вражьи —

В интерпретации людской

Pогa чертей и рожи яжьи,

Смешок и гутор воровской…

Хвостом виляя, скачет княжич, —

Детей заводских будоражич, —

Трубя в охотничий рожок,

И залепляет свой снежок

В затылок Гришке-«дьяволёнку»,

Преследующему девчонку,

Кричащему, как истый бес,

Враг и науки, и небес…

15.

Без нежных женственных касаний

Душа — как бессвятынный храм:

О горничной, блондинке Сане,

Мечтаю я по вечерам.

Когда волнующей походкой

Идёт мне стлать постель она,

Мне мнится: в комнату весна

Врывается, и с грустью кроткой

Я, на кушетке у окна

Майн-Ридовскую «Квартеронку»

Читавший, закрываю том,

С ней говоря о сём — о том,

Смотря на спелую коронку

Ее причёски под чепцом

«Белее снега». И лицом

Играя робко, но кокетно,

Она узор любви канвит,

Смеется взрывчато-ракетно,

Приняв задорно-скромный вид.

Теперь, спустя лет двадцать, в сане

Высоком, знав любовь княгинь,

Я отвожу прислуге Сане,

Среди былых моих богинь,

Почётное, по праву, место,

И здесь, в стране приморской эста,

Благодаря, быть может, ей,

Согревшей нежной лаской женской

Дни отрочества, всё больней

Мечтаю о душе вселенской

Великой родины своей!

16.

Давали право мне по вёснам

Увидеть в Петербурге мать,

И я, послав привет свой соснам,

Старался пароход поймать

Ближайший, нёсся через Рыбинск,

Туда, в столицу на Неве.

Был детский лик мой обулыблен,

Скорбящий вечно о вдове

Замужней, все отдавшей мужу —

И положенье, и любовь…

Но, впрочем, кажется, я ужу

Чего не следует… Голгофь

Себя, Голгофе обречённый!

Неси свой крест, свершай свой труд!

Есть суд высоко-вознесённый,

Где всё рассудят, разберут…

17.

Пробыв у мамы три недели,

Я возвращался, — слух наструнь! —

На Суду, где уже Июнь

Лежал на шолковой постели

Полей зелёных; и, закрыв

Глаза, в истоме, на обрыв

Речной смотря, стонал о неге,

И, чувственную резеду

Вдыхая, звал в полубреду

Свою неясную. Побеги

Травинок, ставшие травой,

Напомнили мне возраст мой:

Так отроком ставал ребёнок.

И солнце, чей лучисто-звонок

И ослепителен был лик,

Смеялось слишком откровенно

И поощрительно: воздвиг

Кузине Лиле вдохновенно,

Лучей его заслышав клик,

В душе окрепшей, возмужалой,

Любовь двенадцатой весны,—

И эта-то любовь, пожалуй,

Мои оправдывала сны.

— Я видел в детстве сон престранный —

Своей ненужной глубиной,

Своею юнью осиянной

И первой страстностью больной…

18.

Жемчужина утонков стиля,

В теплице взрощенный цветок,

Тебе, о лильчатая Лиля,

Восторга пламенный поток!

Твои каштановые кудри,

Твои уста, твой гибкий торс —

Напоминает мне о Лувре

Дней короля Louis Quatorze.

Твои прищуренные глазы —

…Я не хочу сказать глаза!.. —

Таят на дне своём экстазы,

Присудская моя лоза.

Исполнен голос твой мелодий,

В нём — смех, ирония, печаль.

Ты — точно солнце на восходе,

Узыв в болезненную даль…

Но, несмотря на все изыски,

Ты сердцем девственно-проста.

Классически твои записки,

Где буква каждая чиста.

Любовью сердце оскрижалясь,

Полно надзвездной синевы.

19.

Весною в Сойволу съезжались

На лето гости из Москвы:

Отец кузины, дядя Миша,

И шестеро его детей,

Сказать позвольте, обезмыша, —

Как выразился раз в своей

Балладе старичок Жуковский, —

И обестенив весь этаж,

Где жить, в компании бесовской,

Изволил в детстве автор ваш.

Затем две пары инженеров,

Три пары тётушек и дядь…

Ах, рыл один из них жене ров,

И сам в него свалился, глядь!..

Тогда на троечной долгуше

Сооружались пикники.

Куда-нибудь в лесные глуши

На берегах моей реки,

По приказанью экономки,

Грузили на телегу снедь;

А тройка, натянув постромки,

Туда, где властвовал медведь,

Распыливалась. Пристяжные,

Олебедив изломы шей,

Тимошки выкрики стальные

Впивали чуткостью ушей.

Хрипели кони и бесились,

Склоняли морды до земли.

Струи чьего-то амарилис

Незримо в воздухе текли…

В лесу — грибы, костры, крюшоны

И русский хоровой напев.

Там в дев преображались жоны,

Преображались жоны в дев.

Но девы в жон не претворились,

Не претворялись девы в жон,

Чем аморальный амарилис

И был, казалось, поражен.

20.

Сын тёти Лизы, Виктор Журов,

Мой и моей Лилит кузэн,

Любитель в музыке ажуров,

Отверг купеческий безмен:

Студентом университета

Он был, и славный бы юрист

Мог выйти из него, но это

Не вышло: слишком он артист

Душой своей. Улыбкой скаля

Свой зуб, дала судьба успех:

Теперь он режиссёр «La Scala»

И тоже на виду у всех…

О мой Vittgrio Andoga!

Не ты ль из Андоги возник?..

Имел он сеттэра и дога,

Охотился, писал дневник.

Был Виктор страстным рыболовом:

Он на досчанике еловом

Нередко ездил с острогой;

Лая изрядно гордых планов,

Ловил на удочку паланов;

Моей стихии дорогой —

Воды — он был большой любитель,

И часто белоснежный китель

На спусках к голубой реке

Мелькал: то с удочкой в руке

Он рыболовить шол. Ловите

Момент, когда в разгаре клёв!

Благодаря, быть может, Вите,

И я — заправский рыболов.

В моей благословенной Суде —

В ту пору много разных рыб,

Я, постоянно рыбу удя,

Знал каждый берега изгиб.

Лещи, язи и тарабары,

Налимы, окуни, плотва.

Ах, можно рыбою амбары

Набить, и это не слова!..

Водились в Суде и стерлядки,

И хариус среди стремнин…

Я убежал бы без оглядки

В край голубых ее глубин!

…О, Суда! голубая Суда,

Ты, внучка Волги! дочь Шексны!

Как я хочу к тебе отсюда

В твои одебренные сны!..

21.

Был месяц, скажем мы, центральный,

Так называемый — июль.

Я плавал по реке хрустальной

И, бросив якорь, вынул руль.

Когда развесленная стихла

Вода, и настоялась тишь,

И поплавок, качаясь рыхло, —

Ты просишь: «И его остишь!»-

В конце концов на месте замер,

Увидел я в зеркальной раме

Речной — двух небольших язей,

Холоднокровных, как друзей,

Спешивших от кого-то в страхе;

Их плавники давали взмахи.

За ними спешно головли

Лобастомордые скользили,

И в рыбьей напряженной силе

Такая прыть была. Вели

Сорожек, точно на буксире,

И, помню, было их четыре.

И вдруг усастый черный чорт

Чуть не уткнулся носом в борт,

Свои усища растопырив,

Усом задев мешок с овсом:

Полуторасаженный сом.

Гигант застыл в оцепененьи,

И круглые его глаза,

С моими встретясь на мгновенье,

Поднялись вверх, и два уса

Зашевелились в изумленье,

Казалось, — над открытым ртом…

Сом ждал, слегка руля хвостом.

Я от волненья чуть не выпал

Из лодки и, взмахнув веслом,

Удары на него посыпал,

Идя в азарте напролом.

Но он хвостом по лодке хлопнул

И окатил меня водой,

И от удара чуть не лопнул

Борт крепкий лодки молодой.

Да: «молодой». Вы ждёте «новой»,

Но так сказать я не хочу!

Наш поединок с ним суровый

Так и закончился вничью.

22.

Как девушка передовая,

Любила волны ячменя

Моя Лилит и, не давая

Ей поводов понять меня

С моей любовью к ней, сторожко

Душой я наблюдал за ней,

И видел: с Витею немножко,

Чем с прочими, она нежней…

Они, годами однолетки,

Лет на пять старшие меня,

Держались вместе, и в беседке,

Бальмонтом Надсона сменя,

В те дни входившим только в моду

«Под небом северным», природу

Любя, в разгаре златодня

Читали часто, или в лодке

Катались вверх за пару вёрст,

Где дядя строил дом, и прост

Был тон их встреч, и нежно-кротки

Ее глаза, каким до звёзд,

Казалось, дела было мало:

Она улыбчиво внимала

Одной земле во всех её

Печалях и блаженствах. Чьё,

Как не её боготворенье

Земли передалось и мне?

И оттого стихотворенья

Мои — не только о луне,

Как о планете: зачастую

Их тон и чувственный, и злой,

И если я луну рисую,

Луна насыщена землёй…

Изнемогу и обессилю,

Стараясь правду раздобыть:

Как знать, любил ли Витя Лилю?

Но Лиля — Витю… может быть!..

23.

Росой оранжевого часа,

Животворяща, как роса,

Она, кем вправе хвастать раса, —

Её величье и краса, —

Ко мне идёт, меня олиля,

Измиловав и умиля,

Кузина, лильчатая Лиля,

Единственная, как земля!

Идёт ко мне наверх, по просьбе

Моей, и, подойдя к окну,

Твердит: «Ах, если мне пришлось бы

Здесь жить всегда! Люблю весну

На Суде за избыток грусти,

И лето за шампанский смех!..

Воображаю, как на устьи

Красив зимы пушистый мех!» —

Смотря в окно на синелесье,

Задрапированная в тюль,

Вздыхает: «Ах, Мендэс Катюль…»

И обрывает вдруг: «Ну, здесь я…

Ты что-то мне сказать хотел?..»

И я, исполнен странной власти,

Ей признаюсь в любви и страсти

И брежу о слияньи тел…

Она бледнеет, как-то блёкнет,

Улыбку болью изломав,

Глаза прищуря, душу окнит

И шепчет: «Милый, ты не прав:

Ты так любить меня не можешь…

Не смеешь… ты не должен… ты

Напрасно грезишь и тревожишь

Себя мечтами: те мечты,

Увы, останутся мечтами, —

Я не могу… я не должна

Тебя любить… ну, как жена…» —

И подойдя ко мне, устами

Жар охлаждает мой она,

Меня в чело целуя нежно,

По-сёстрински, и я навзрыд

Рыдаю: рай навек закрыт,

И жизнь отныне безнадежна…

Недаром мыслью многогранной

Я плохо верил в униссон,

Недаром в детстве сон престранный

Я видел, вещий этот сон…

Настанут дни — они обманут

И необманные мечты,

Когда поблёкнут и увянут

Неувяданные цветы.

О, знай, живой: те дни настанут,

И всю тщету познаешь ты…

Отрадой грезил ты, — не падай

В уныньи духом, подожди:

Неугасимою лампадой

Надежда теплится в груди,

Сияет снова даль отрадой,

Любовь и Слава — впереди!

Прокрутить вверх